Я с сожалением перевернул кружку вверх дном, несколько прозрачных капель упали на стол. Что за дела? С каких пор зеленка стала прозрачной? Подняв голову, я понял, что это вовсе не зеленка. По впалым, сероватым щекам Николая бежали слезы, задерживаясь в складках кожи, срываясь с подбородка.
— Ты чего, Николай?
Он пробормотал что-то. Отвернулся.
— Николай?
— Это все твоя песня, конунг, — бесцветным голосом откликнулся истопник и тут его, как недавно в лесу, над телом Шрама, понесло.
Он говорил, задыхаясь, коверкая слова, говорил сбивчиво, стремясь скорее, как можно скорее вытеснить из груди ту муку, что терзала его. Я слушал, плохо соображая поначалу, о чем говорит этот тонкошеий стрелок. Медленно, но верно, через хмель и толстокожесть, — смысл его слов дошел до меня, заставив содрогнуться. В отряде, под самым моим носом Машенька пользовался Николаем, как женщиной.
Метель. В воздухе — удушливый запах горелого мяса; на месте костра — куча пепла, в центре которой время от времени возникают красноватые язычки.
Поезд притих, из печных труб не сыплются искры, а поднимается ровными столбиками сизый дымок.
— Что ты задумал, конунг? — голос Николая послышался из-за спины.
— Заткнись.
Этот сопляк уже, похоже, наложил в штаны. Если бы не зеленка, я, возможно, так и не узнал бы о происходящем в моем отряде. Мне захотелось повернуться и разбить Николаю нос, но я лишь ускорил шаг.
Продвагон темен и тих, как преисподняя. Я стукнул по дощатой двери кулаком.
— Кто? — голос Машеньки сонный и злой.
Не отвечая, я постучал снова.
— Я сейчас тебе по башке постучу.
Начальник продвагона появился в дверном проеме, тускло освещенный огнем печки. Я ударил по заспанной роже кулаком, вложив в удар всю силу, на которую способен. Машенька спиной упал в вагон, что-то загремело, должно быть, опрокинулись коробки с пайками. Я вошел, пропустил Николая, закрыл дверь.
— Конунг? — прохрипел Машенька, держась за разбитый рот. Между пальцами показались темные струйки. Он осоловело таращился, еще не понимая, что происходит.
Мало-помалу его взгляд очистился, изумление сменила звериная настороженность.
— Ты ох…ел, конунг?
— Мразь.
Ярость прорвала плотину. Не видя ничего вокруг, я сшиб Машеньку с ног и принялся избивать, не давая отчета, куда именно попадают носы кованых ботинок.
— Конунг, прекрати, — крик Николая донесся до меня из-за границы моей ярости.
Машенька лежал на полу лицом в потолок, в окружении коробок с пайками, рот его пузырился красным. На черепе кожа рассечена, показалась кость, спутанные черные волосы запеклись кровью.
— Возьми, — я достал из-за пояса и протянул Николаю нож.
Он отшатнулся.
— Чего же ты, Николай? Прикончи его, ведь он мучил тебя.
— Спрячь нож, конунг, — пробормотал Николай.
— Уверен?
— Спрячь.
Я сунул нож за пояс.
— Тогда пойдем отсюда.
Однако прежде чем мы покинули вагон, Николай задержался над своим мучителем, плюнул ему в лицо.
— Сволочь, — процедил сквозь зубы.
3
Кастрат
До Твери остался один перегон, и я приказал Олегычу слишком не усердствовать: питеры могли взорвать мост, либо раскурочить железнодорожное полотно.
Стрелки, уже предупрежденные, что в Твери нас ждет отнюдь не зачистка, сидели по вагонам нахохленные, злые, полные нехороших предчувствий. Мои слова о том, что у каждого есть возможность стать героем, первым москвитом, схлестнувшимся с питерами, не возымели действия. Самир буркнул в моем присутствии: «Конунгу известен рецепт нашей смерти». Я предпочел сделать вид, что ничего не услышал.
Я не мог ни в чем винить бойцов, так как ощущение, что мой поезд идет в никуда, не покидало меня, и это несмотря на то, что план внезапной блокировки противника на развалинах города, уничтожения техники, сформировался в моей голове и нельзя сказать, чтобы он был плохим. Но одно дело, — план, другое — его воплощение. Уж очень густыми красками описывал Шрам силу питеров. Да, Шрам. Что же с ним сталось? Неужели его сожрали твари? Удастся ли найти другого осведомителя?
— Николай, ты помнишь Шрама?
Истопник возился у печки, пытаясь всунуть в узкое отверстие толстое полено. Мы с ним, даром, что жили в одной теплушке, разговаривали мало, и каждый раз Николай вздрагивал от звука моего голоса. Вздрогнул он и сейчас, как мне показалось, несколько резче, чем обычно.
— Помню, Ахмат.
Николай, наконец, управился с поленом.
— А почему ты спросил, конунг?
— Почему? Даже не знаю…
Просто не было бы Шрама, и отряд на полных, вовсю раздуваемых Олегычем, парах несся бы к верной гибели. А так… Поборемся. Пожалуй, я погорячился, натравив на следопыта зачгруппу, но сделанного не воротишь, как небу не вернуть летящий к земле снег.
После зачистки в Ярославле и срочного направления в Тверь прошло семь дней. Всего неделя, а как много вместила она в себя — и черепаший ход поезда, и бесконечные, выматывающие душу остановки, и потасовки томящихся без дела бойцов, и выходку Шрама, и стычки с Самиром и Машенькой, и костер… Нет, не неделя прошла, а вечность — глубокая, серая, беспокойная. Я, конечно, не сдюжил бы, если б во сне не слышал твой тихий голос и, — Серебристой Рыбкой — не плавал в зеленых глазах. Милая! Когда я вновь увижу тебя? И увижу ли?
Олегыч остановил состав неподалеку от моста, под которым, лениво обтекая белые островки, разлеглась река.
Саперы плелись по мосту, проверяя металлоискателями каждую шпалу. Тверь-зверь близко, уже обдает ледяным дыханьем.