Я не удивился радости машиниста. Москва — его дом.
Рассвет был красен. Марина рассказывала, что слово «красный» означало у бывших «красивый». Красная площадь. Но рассвет не был красив. Он был красен, — багровое, жгуче-холодное солнце залило мертвый город соком ядовитых ягод. Из моей памяти, — памяти Андрея Островцева, а не конунга Ахмата, выплыли строки:
Этот вечер был чудно тяжел и таинственно душен,
Отступая, заря оставляла огни в вышине,
И большие цветы, разлагаясь на грядках, как души…
Строки были о вечере, а перед нами едва брезжил рассвет, но мне казалось, что я вижу на занесенных снегом кучах битого кирпича души, похожие на большие цветы.
— Вот эту стрелку надо б перевести, — заговорил Олегыч. — Заржавела, стерва, но Шрам должен справиться. Ну — ка, Шрам!
Рычаг стрелки сплошь покрыт рыжими чешуйками, рельсы, казалось, вросли друг в друга.
Шрам плюнул на руки, — желтая тугая слюна на миг зависла в воздухе. Вцепился в рычаг. Надавил.
— Не поддается, сучка.
— Давай, — крикнул Олегыч и заскрипел зубами так, точно это он, а не Шрам, переводил стрелку.
Игрок побагровел от напряжения.
Визг железа, наверно, был слышен на километр вокруг.
— Есть, — не удержавшись, закричал я.
— Отлично, — спокойно сказал Олегыч. — Теперь отцепим вагоны, и пойдем налегке. Дасть Бог, прорвемся.
Олегыч колдовал над приборами, время от времени отдавая Шраму короткие приказы. Здесь, в машинном отделении, Олегыч был не то конунг, но Бог. Я любовался им.
Тепловоз прогревался долго, тонко подрагивая. Я опасался, что он не сдвинется ни на йоту. Но, когда Олегыч занял свое привычное место в кабине, в продавленном кресле, — тепловоз тронулся, с места в карьер взяв высокую ноту луженой механической глоткой.
На стрелке сильно тряхнуло.
— Не боись, — весело крикнул Олегыч.
Тепловоз вырулил на запасный путь, проследовал мимо оставленных вагонов, — пустые кричащие пасти, все разграблено и сожжено. Даже вертолет с платформы сняли, проклятые питеры!
Еще одна стрелка, и тепловоз на том же пути, которым он прибыл в негостеприимную Тверь. Только теперь следовал обратно, домой, в Московскую резервацию.
Летящий в лоб снег, мелькающие пустоглазые здания, деревья в белых шапках веселили меня. И не только меня.
— Наш паровоз вперед летит, — надтреснутым дискантом запел Олегыч. — В коммуне остановка!
Тверь-зверь становился все реже, все меньше куч кирпича, остовов домов, труб и столбов, — и… наконец, растворился в Джунглях. Лапы деревьев щупали бока поезда, как хозяйка — курицу.
Вот и мост. Вот и река. Зеленый ядовитый поток, поверженный великан, Джунгли едва нашли место для его тела, стремящегося выйти за пределы берегов.
Стрекот — далекий, но стремительно приближающийся.
Тверь не отпускала: едва мы въехали на мост, как в небе перед тепловозом промелькнул вертолет. Пули зацокали по крыше. Одна пробила лобовое стекло и врезалась в пол рядом с креслом Олегыча.
— Андрей, к сбивалке! — крикнул машинист.
Сбивалкой он называл дыру в потолке и крупнокалиберный пулемет. Я кинулся вглубь тепловоза. Откинув тряпье, которым было прикрыто оружие, я с радостью убедился, что оно в порядке.
Пули снова зацокали по крыше.
Впрыгнув в высокое кресло, я дернул рукоять пулемета. Он плавно повернулся на хорошо смазанных шарнирах. Молодец Олегыч, за всем успевает следить!
— Шрам, открывай!
Задвижка, скрывающая бойницу, отодвинулась, постанывая. Небо хлынуло навстречу, воздух, бесстрастно — холодный, ринулся в легкие; я задохнулся на мгновение, испытывая подобие восторга. Кресло поднялось ровно настолько, чтобы моя макушка не высовывалась, но обзор был достаточен. Я сразу увидел вертолет. Желто — свинцовая стрекоза, сверкающая на солнце.
Поймав стрекозу в перекрестье прицела, я надавил на гашетку. Лента, извиваясь, исчезла внутри пулемета.
На мгновение мне показалось, что я промазал, — вертолет продолжал двигаться с той же скоростью в том же направлении. Но вот черная полоска дыма прорисовалась у хвоста машины, стала четче и гуще, вертолет накренился и исчез из поля зрения. Упал ли он в реку, либо взорвался в воздухе, мы не могли узнать при всем желании: поезд преодолел мост и снова, изрыгая из трубы черный дым, пошел через Джунгли.
В Тверь состав двигался тяжело, часто останавливался, бойцы проверяли пути, искали мины, ремонтировали взорванные рельсы; на Полянах проводились зачистки, разводились костры. Теперь же, «налегке», как выразился Олегыч, мы неслись по уже хоженым «тропам». Но на душе у меня вовсе не было покоя. Еще бы! Отряд погиб, миссия провалена. Куда я еду? Зачем? С головой — прямо в пасть дракона?
Созвездия выстроились на почерневшем небе. Показалась луна, выщербленная и растрескавшаяся древняя монета.
Джунгли кончились. Кончилась и железная дорога, вдруг уткнувшись в темную стену, безнадежно плотную: ни двери, ни калитки. Но я-то знал: поезд приблизится, и перед ним распахнутся ворота. Так всегда бывает.
Московская резервация… Что ждет меня там? ОСОБЬ, сырой подвал, допросы, выворачивающие душу наизнанку, пытки и, апофеоз, — позорная казнь? А еще там меня ждет Марина. И потому я пойду туда, а, если придется, поползу, по снежной корке, сдирая колени до костей. Марина!
Кажется, это произошло со мной, когда я учился в школе. В обычной школе на станции Родинка.